ENG

Игорь Александрович и Владимир Александрович Драгуновы

| 15.04.2020

Виталий Игоревич Драгунов, начальник проектной группы, о страшных годах войны глазами своего отца, Игоря Александровича, и его брата, Владимира Александровича.

В преддверии большой войны

Мама, папа, я, мой брат Володя – вот моя семья. Мы жили на шестом этаже многофлигельного дома № 4 в Малковом переулке.

Семья Драгуновых.

Слева-направо: Владимир, Анастасия Ивановна, Игорь, Александр Иванович

Семья занимала комнату площадью 16 кв.м. Остальные три комнаты занимали другие семьи. Отец работал электромонтером на заводе имени Жданова. Мама в тот период была домохозяйкой. Меня укладывали спать после ужина и загораживали ширмой. Борясь со сном, я через щели складной ширмы часто видел как, на освобожденный от белой скатерти обеденный стол, отец раскладывал огромные листы голубой бумаги с белыми линиями. Это перед новым рабочим днем папа вникал в схемы и чертежи нового заводского оборудования.

Мои дни были рассечены дневным сном и, по малолетству, я не всегда мог сразу сообразить, в каком дне я просыпался. Взрослые приходили и уходили, занимаясь своими делами. Уходили иногда надолго, но обязательно появлялись вновь. А я их ждал. Это чувство ожидания близких людей, возможно, впервые обострилось во мне, когда отца мобилизовали в финскую кампанию. Мне помнятся два, три его появления с товарищами по службе. Они рассаживались вокруг стола, о чем-то громко говорили и время от времени отгоняли меня от винтовок, поставленных около двери. О, эти винтовки, в два и больше раз выше меня, тяжеленные, таинственные, пахнущие машиной.

Исподтишка я притрагивался к ним и мечтал, что когда-нибудь буду в силах поднять это грозное чудо. Помню, как в одну из ночей зажглась под абажуром лампа, родители поднялись с постели и мама меняла окровавленные бинты на отцовской ноге. Отца ранило в ногу, и он получил возможность посетить дом.

Что такое война папа знал с молодости. В гражданскую он воевал на польском фронте, а затем был переведен на южные рубежи. Лихолетье сохранило тогда его жизнь, но серьезно подорвало здоровье: вначале брюшной тиф, а затем холера (быть может, наоборот) оторвали его от окопной жизни. Поколение моих родителей знало цену мирной жизни. Вступив в брак, они строили семейное благополучие по лекалам тогдашнего времени: работали, учились, покупали и читали книги (собрания сочинений), посещали театр и кинематограф и, главное, общались с родственниками и друзьями. Несмотря на свое пролетарское происхождение, и папа, и мама высоко ценили в людях интеллигентность в том понимании этого слова, которое сложилось в русском обществе ко времени их появления на свет, то есть на рубеже веков.

Когда появился их первенец – мой брат Володя – он сполна получил заботу, ласку и воспитание. Тем же встречен был и я, появившийся на свет семью годами позже. Я рос в холе и неге. Что я видел вокруг себя? Комната, в центре которой стоял стол, а над столом висел абажур, хорошие стулья, письменный стол, этажерка полная книг, буфет, оттоманка и родительская кровать. И, конечно, на стене круглая черная тарелка репродуктора, появившаяся за год до моего рождения. У папы был фотоаппарат, гитара для гостей, для них же набор игр: шахматы, домино, лото, игральные карты. Взрослые любили гостей и застолья. Для моего брата и меня всегда была бумага, краски, карандаши. Чаще всего меня развлекал брат. Он организовывал тематические игры, например, учил меня «фотографировать» и «проявлять» снимки, доводя меня до слез, так как я никак не мог постигнуть чуда появления на свет карандашных рисунков домиков, кораблей и прочего на «проявленных» в воде бумажках. В процессе использовалось настоящее фотооборудование: красные фонари, ванночки и все прочее, но без химии. Иногда к играм привлекалась соседская дочь Галя, которая была чуть младше Володи.

Надо отметить, что семья Гали была очень дружна с нашей и временами наши комнаты объединялись общей распахнутой дверью.

Как любой ребенок, я имел свое представление о мире и справедливости. Когда несовпадение этих представлений приводило к конфликту, меня ставили «в угол». При этом, как правило, меня оставляли одного глотать слезы, и я старался сохранить обиду до следующего появления обидчика.

Сказанное относится к городской жизни, но был еще большой мир за пределами квартиры и даже города.

При наступлении теплых летних дней родители обязательно организовывали нам дачный отдых. И я до седых волос запомнил сумбур, калейдоскоп ярких детских впечатлений, когда не только деревья, но и трава казались высокими и, присев, я исчезал из поля зрения брата и взрослых и сам до замирания сердца пугался своей затерянности. В этом калейдоскопе впечатлений много солнца, много сельских дорог и тропинок, затененных аллей, а также огромный манящий и пугающий пруд, где под моими ногами шаткий плот и я один его кормчий, а плавать я не умею.

И везде где-то рядом окруженный сверстниками мой учитель, мой мучитель, мой хранитель, мой старший брат Володя.

Володя, я беру твои записки и включаю тебя в авторы.

Итак, я – Игорь. Мой старший брат – Володя.

Война

Володя. Война застала нас в деревне с очень распространенным названием Каменка, куда мама вывезла на лето меня и моего брата Игоря. Мы прожили там еще неделю, когда за нами приехал папа. С вещами, которые все мы могли унести, мы дошли до шоссе, ведущего в Ораниенбаум, где нас подобрала военная машина, затем уже на электричке мы доехали домой.

Игорь. В тот день я, безусловно, тоже был обременением. Ноги мои устали. Иногда папа брал меня на плечи. В остановке машины есть и моя доля участия. Все мы взялись за руку и перегородили цепью дорогу. Я панически боялся грузовика, едущего прямо на нас. Я вообще был трусоват и очень впечатлителен. Пересадку на железнодорожной станции я запомнил на долгие годы. Помню посещение столовой в деревянном доме и вкус чечевичной каши. Этот вкус меня преследовал все блокадные годы. А затем я на какое-то время был посажен на лавочку на улице с категорическим требованием ждать. Вероятно, взрослые доставали билеты, заботились о вещах и… сейчас трудно представить как это я, ребенок, остался один… Передо мной узкая мощеная дорога, за нею что-то вроде огорода или поля. Левее заборчики и домики. Рядом, левее меня тоже строения. Людей мало. Справа налево по дороге движется бортовая полуторка. Она едет небыстро. Вдруг из огорода выскакивает мальчишка. Он старше меня. Он быстр и энергичен. Он поглощен какой-то мыслью и целеустремлен. Он бежит в мою сторону чуть правее. Он перед машиной. Она дает сигнал. Мальчишка замирает, поворачивается лицом к машине. Она мягко толкает его бампером в живот и останавливается. Парень взмахивает руками и, как подрубленный, весь вытянувшийся падает спиной и затылком на камни дороги. Я уже знал, что такое арбуз. Мне показалось, что раскололась эта большая ягода.

Мальчишка лежал. Я чувствовал, что он мертв. Из машины вышел водитель. Откуда-то появилось еще два, три человека. Еще минута. Машина трогается и уезжает. Тела мальчишки нет. Дорога пустынна.

Володя. Папу, как нужного заводу специалиста, не мобилизовали. Уже началась эвакуация важнейших предприятий города и папа участвовал в демонтаже станков. Он находился на казарменном положении и дома мы его почти не видели.

В конце лета нашу семью погрузили в эшелон, который состоял из платформ, заполненных заводским оборудованием и двух товарных вагонов, которые заводские плотники приспособили для перевозки людей. Ко всему этому я тогда относился с интересом, впрочем, как и другие дети, которые находились в нашем вагоне.

Игорь. Помню обустройство вагона. Пространство перед широкими сдвижными дверями делило вагон на две равные половины. По противоположной двери вагонной стене был оставлен проход, из которого можно было забраться на полати (другого слова не подберу). Три этажа полатей, или нар, делили пространство вагона на семейные секции, где можно было перемещаться на корточках или спать что вдоль, что поперек. Первую свою ночь я провел под потолком вагона, но затем мы заняли секцию на полу вагона, первую налево от дверей.

Володя. На Ленинградском фронте же положение было весьма тяжелым и наш эшелон не мог вырваться за пределы пригородов. Время от времени к эшелону прицепляли паровоз, но поездка вскоре заканчивалась на другой станции, на окраине города. Таким образом мы оказались на сортировочной станции Шушары. Все пути были забиты составами. Взрослые по вечерам, когда темнело, с тревогой смотрели в ту сторону, куда уходили рельсы, и пытались определить, какой населенный пункт горит сегодня. Впрочем, пожары не были одиночными. Временами даже мы, дети, насчитывали до 6-10 пожаров. Временами над нами происходили воздушные бои, в которых, увы, гибли в основном наши самолеты.

На станции Шушары мы попали под первую бомбежку. Она началась днем. Когда разорвались первые бомбы, мужчины закричали: «Всем под вагоны!» У дверей вагона образовалась давка. Плач женщин, визг детей. Я прижался к стене вагона, рассчитывая, что там осколки через окна и двери меня не достанут, но тут же несколько осколков прошили дощатую обшивку вагона, а папа вытолкнул меня из вагона на землю, где уже были мама и Игорь, и мы залегли между рельсами. Но бомбы продолжали падать на скопившиеся на станции составы и мужчины скомандовали: «Бегом до трубы!» Мы выскочили из-под вагона и, пригибаясь, побежали к бетонной трубе, находящейся под соседней насыпью. Там уже были люди. Все сидели по щиколотку в воде. Слава Богу, жертв в нашем вагоне не было.

Игорь. Хорошо помню эту бомбежку. После нее я сидел на плечах папы и хорошо видел с этой позиции осколочные дырки и некоторый «перебор» счетчиков-мужчин, прибавивших к счету несколько конструктивных зенковок под головки болтов.

Не могу вспомнить, как мы питались в те дни. Как и где готовилась пища. Смутно помнится, что в середине вагона была печка. За водой ходили на колонку. На железнодорожных станциях вода не проблема, но полная неопределенность даже ближайшего будущего волновала. В любой момент состав могли перегнать на другой путь, а могли перетащить на другую станцию. Рядом пыхтели паровозы. Когда близкий человек исчезал в хаосе путей и составов, становилось тревожно. Володя бахвалился своим мужеством и своим пониманием обстановки. Он садился на рельсы перед медленно ползущим паровозом и доводил меня до слез от страха потерять брата.

Володя. Вообще мы прожили в вагоне около трех месяцев, после чего откуда-то поступило распоряжение распустить женщин и детей по домам и быть готовыми в любой момент вернуться в эшелон. А в эшелоне, который перегоняли с одной станции на другую, остались одни мужчины, которые должны были охранять вагоны, следить за сохранностью груза; остались и те вещи, с которыми семьи вселялись в вагоны.

Первое время мама со мной и Игорем жили в своей комнате на шестом этаже на Малковом переулке, но в связи с усилившимися бомбежками, мама решила переехать на улицу Зодчего Росси, дом №3, где жила папина сестра Елизавета Ивановна со своими дочерями Зиной и Татьяной (Та́той). Они жили в квартире из двух комнат и кухни на втором этаже, причем лестница входила в квартиру. Дом был старинной постройки, да, кроме того, мама надеялась именно на каменную лестницу, под которую прогоняла меня с Игорем при воздушных тревогах. А в городе было тревожно, ходили жуткие слухи о том, что в связи с приближающимся 7 ноября, фашисты готовятся к полному разрушению Ленинграда.

Тем временем наступила зима. Наступили холода, и руководители обороны города поняли, что надежды на прорыв вражеского кольца нет и распустили экипаж эшелона по домам. Папа организовал экспедицию, взяв с собой меня, на Сортировочную, где стоял наш эшелон и станции Фарфоровская. Требовалось вывезти пожитки, которые остались в вагоне. Городской транспорт уже почти не действовал. Папа с чемоданом и рюкзаком и я с гружеными детскими саночками едва добрались до дому. По-моему за оставшимися вещами папа уже не ездил, поскольку работал и жил на заводе. А мы (мама с сыновьями) снова вернулись на Малков.

Игорь. Тревоги на Малковом, как и во всем городе, объявлялись по радиосети. Радио не выключалось никогда. И если не было радиопередач, то работал метроном. Репродуктор как врачебный фонендоскоп озвучивал стук сердца города. Помню, как мы выходили во двор на опробование ручной сирены. Боец МПВО и дворники крутили ручку механизма. Дикий раздирающий уши вой проникал во все окна. В дальнейшем все тревоги уже не были учебными. Я был устроен в детский сад. Его помещение находилось на первом этаже, а окна выходили на Малков и во двор дома. Мне требовалось только спуститься с шестого этажа, пересечь двор и зайти в раздевалку.

Я впервые очутился в большом коллективе сверстников без папы, без мамы, без брата. Садик был круглосуточный. Родители приводили ребят на неопределенный срок. Это я сейчас так определяю потому, что я так тогда понял и так запомнил. Вечерами мы собирались при свете керосиновой лампы и ждали родителей. К кому-то они приходили. Оставшихся отводили в спальни и укладывали спать. Странно, но я не помню тревог, связанных с этим садиком. Возможно было слишком трудно одеть и эвакуировать массу малышей. Детей было много, нянечки были с нами добры, воспитатели доброжелательны и профессиональны. Нас отвлекали, развлекали, утешали. Помню, как два или три раза к нам приезжали артисты кукольники. Очень важным процессом был прием пищи. Все мы были постоянно голодны. Сам собой возник ритуал вылизывания тарелок – у кого чище? Но угасал день, становилось темно и всем хотелось, чтобы за ними пришли и взяли домой.

Володя. Начались блокадные будни. Папа где-то достал печку-буржуйку и мы стали топить ее, хотя в комнате стояла добротная круглая печь. Всё экономили: дрова, хлеб – ибо было и холодно, и голодно. Кроме бомбежек начались артиллерийские обстрелы. И если раньше мы спускались с шестого этажа в бомбоубежище по каждой тревоге, то теперь большей частью оставались в комнате, а обстрелы просто игнорировали. Уже очень не хотелось вылезать из-под одеяла и по промерзшей ледяной лестнице торопливо спускаться в такой же промерзлый подвал.

Ведь не было уже электричества, то есть не было света, не было воды и приходилось таскать ее ведрами на наш шестой этаж, очень стараясь не расплескать такую дорогую воду, но все равно лед на ступенях все нарастал и нарастал.

А пайки по продовольственным карточкам все уменьшались и уменьшались.

Игорь. Остался в памяти эпизод, связанный, очевидно, с тем, что мой детский организм еще не привык к голоду, а детское осознание еще не доросло до правильного восприятия обстановки.

Папа однажды вернулся с работы очень довольный возможностью побывать в семье и порадовал нас тем, что на производстве получил паек в виде пряников. Пряники были выпечены из сои и еще каких-то добавок, но были светлые и выглядели очень аппетитно. Мы все расселись за столом. Мама кормила нас еще чем-то. Была, можно сказать, имитация прошлых обедов, но я грезил пряником. И вот! Все получают по прянику, а я половину!

Как? Почему? За что? У меня перехватило горло. Я не мог есть. Обида захлестнула меня целиком. Какое-то время никто не замечал моего состояния. Затем какой-то вопрос, обращенный ко мне, прорвал плотину моих судорожных сухих всхлипов, и я разразился рыданиями с потоком слез и попытками произнести обвинение всем-всем: «По-ло-ви-на!»

Папа взял меня к себе на колени. Мама старалась объяснить, что пряники, все пряники, были подмочены и мне выбрали самый сухой и доброкачественный пряник, но не целый.

Я долго не мог успокоиться. Это была истерика. Истерика без воплей. Я просто не мог унять сотрясавшие все тело рыдания.

Всё проходит. Все довольно быстро забыли этот эпизод. Только я, даже спустя семь десятилетий, помню его. И когда на Пискаревском мемориальном кладбище стою около братской могилы, где лежит прах моего отца, тело мое вспоминает теплое объятие папы, его ласки, его руки. Я не видел его лица, я мог видеть только его ладони. Но я ощущал его! Так получилось, так все сложилось, что отцовская любовь проникла тогда в меня и осталась навеки запечатлённой.

Володя. Как-то, уже в середине декабря 41-ого года ранним темным утром нас разбудил недалекий взрыв снаряда, спустя несколько минут еще один взрыв ближе. Мы все, лежащие в кровати, забеспокоились – мама, я и Игорь. И тут раздался оглушительный разрыв, казалось прямо в нашем окне. Все стекла в окне и какие-то щепки от рам вылетели в комнату, что-то грузное упало, потом снова зазвенело, разбитые тарелки что ли…

Несмотря на слабость, мы мгновенно оказались на полу и бросились из квартиры на лестницу. Мы ждали, что четвертый снаряд попадет точно в наше окно. С невероятной поспешностью мы оказались на первом этаже. У входа в подвал-бомбоубежище оказалась пробка. Кто-кто крикнул: «Давайте через дворницкую!»

Дворницкая находилась точно над нашей квартирой, и планировка ее соответствовала планировке нашей квартиры. И мы (мама и я) почти ежедневно спускались в дворницкую за водой (Слава Богу, на первом этаже вода еще была).

Игорь. Я был на руках у матери. В спешке меня не обули. На ногах у меня были вязаные носочки. Было темно. При входе в тамбур дворницкой мама опустила меня на пол. Ногами я ощутил что-то мягкое, теплое и мокрое. Стоять было неудобно, я держался за материнскую юбку. Взрослые еще переговаривались, а я уже увидел и понял, что топчусь на женской груди, и мои носочки пропитываются кровью.

Володя. Наткнувшись в дверях дворницкой на лежащее там тело, мы отшатнулись назад, вниз в подвал, в бомбоубежище.

Выяснилось, что снаряд разорвался точно под нашим окном и если бы ствол орудия был бы поднят на какие-нибудь доли градуса, снаряд мог бы влететь точно в наше окно на шестом этаже. А так, разорвавшийся снаряд убил дворничиху, воздушной волной вынесенную из ее комнаты (которая точно под нашей) через коридор к входной двери.

Жить в нашей комнате теперь было невозможно. Когда мы поднялись к себе, по комнате гулял ветер и все было припорошено снегом.

Нас приютила тетя Нюра (Анна) – мамина сестра. Она жила в одной комнате коммунальной квартиры одна. Ее муж, дядя Дима – мой крестный, которого я любил, был на фронте. Квартира №16 в доме №9 находилась по улице Шкапина рядом с Балтийским вокзалом.

Игорь. Хорошо помню эту квартиру. В ней было четыре комнаты, но не было ванной. Но эта последняя была бы и не нужна. А вот небольшая кухня не имела окна, так как упиралась в дверь, за которой была небольшая жилая комната, и в ней проживал мужчина. Такое расположение кухни делало ее самым теплым помещением. Забудем о проветривании! Здесь готовилась пища и при свете коптилки велись разговоры. Главным вопросом стал вопрос выживания: физического для жильцов и стратегического для города. Да, именно в эти дни я осознал, что такое война, что такое блокада. Все разговоры я впитывал как губка. Мир для меня сузился до пределов комнаты, коридора и кухни; и мозг перерабатывал только вербальную информацию. Позже, в те годы, когда память еще крепко держала естественные видео и фонограммы прошедшего, я не мог припомнить ни одного разговора взрослых, где не звучала бы твердая вера в перелом событий в нашу пользу. И это несмотря на широту обсуждаемых тем, включающих и слухи, и ужасающую реальность.

Конечно, мое восприятие – детское восприятие. Я не устаю мечтать о том, что завтра или послезавтра прозвучит сообщение по радио о конце войны и вернется довоенное благополучие. Я делюсь мечтой с Володей. Лучше бы я этого не делал! С высоты своей образованности Володя объясняет мне о неизбежности длительного процесса восстановления атрибутов счастливой жизни. Я плачу и мудрею. Реальная жизнь требует воды. Ставится эксперимент по добыванию питьевой воды из снега. Дорого и получаемая вода грязная.

Володя. Может быть те месяцы, которые мы провели у тети Нюры, были самыми тяжелыми и беспросветными. Наступили самые голодные дни.

Игорь. Я пережил голодный обморок. Так сказала мама. Я шел на кухню по коридору и упал. Ничего страшного. Я как бы уснул. Потерял сознание.

Забегая вперед, скажу, что последний обморок случился в 43-ем или 44-ом году, летом, на улице. Я побежал и упал. Очнулся на руках прохожего мужчины. Умирать не страшно. Знаю.

Володя. Дневной паек для детей и иждивенцев – 125 грамм хлеба. К тому же следует учесть, что в тесто добавлялось черт знает что… Холод, небывалый холод до минус 45°С. Небольшой запас дров. Нет электричества. Нет воды. Я ходил за водой на территорию Балтийского вокзала. Там где-то меж запасных путей оказалась работающая колонка. Постепенно колонка оказалась в ледяном панцире, но, тем не менее, вода поступала. Чтобы набрать ведро воды или хотя бы чайник, нужно было забраться на скользкую ледяную горку высотой метра полтора. Многим это было не под силу. Ну и конечно бомбежки, артиллерийские обстрелы, к которым мы уже привыкли. Больше всего мы боялись потерять силы. А уже скончался от голода сосед, проживавший в этой же квартире. Но нельзя было просто сидеть или лежать в постели, накрытой всем, чем только можно было. Нужно было ежедневно выходить на улицу, чтобы отстояв в очереди у магазина выкупить по карточкам хлеб, а потом в другом магазине – крупу и так далее.

Причем все это в очередях, потому что магазинов мало, да еще продовольственные карточки «прикреплялись» к определенным магазинам и выкупить что-либо можно было лишь в одном и только одном магазине! Но, хлеб – в одном, а «жиры», «мясо», «крупу» – во втором, третьем, четвертом соответственно. Я поставил в кавычки слова «жиры», «мясо»... ибо, не говоря уж о голодных пайках, все чем-нибудь заменялось, как тогда говорилось «эрзацем».

Не помню, сколько раз мама и я совершали марши на Малков переулок. Дело в том, что тогда наши дрова хранились в подвале. Кто-то сорвал замок с двери нашего закутка в подвале и количество дров значительно уменьшилось. Маме и мне пришлось из подвала таскать вязанки дров на шестой этаж. Уж чего стоил нам путь от улицы Шкапина до Малкова переулка! Дикий мороз, пустынные, засеянные сугробами снега улицы, на которых попадались трупы замерзших людей. Потом вверх-вниз по лестнице. Ноги дрожат, морозного воздуха не хватает. Руки едва держат вязанки. Да еще нужно было возвращаться назад… Но дрова нужно было спасти. Ведь нам предстояло вернуться жить в свою квартиру.

Помню два радостных дня. В конце декабря часов на двенадцать пришел дядя Дима со сбереженными кусками хлеба. Как было вкусно! Но он вскоре собрался, надел шинель, взял винтовку и ушел. Совсем. Писем от него больше не было. Уже значительно позже мы узнали, что он погиб под Колпино.

Второй радостный день. В феврале с казарменного режима отпустили папу. Худой, ходил плохо. Мама старалась как-нибудь помочь ему. Сберечь ему силы.

Март – весенний месяц – был лютый: морозы до 25°С холода. Но нельзя же было все время жить у тети Нюры. И папа стал наведываться в нашу квартиру. Ведь там были выбиты все стекла в окне. Где папа достал фанеру, какой ценой – не знаю, но он заколотил фанерой окно. Тогда только лишь одну наружную раму.

Разумеется, что жить в комнате, пока держались морозы было невозможно, тем более что в комнате была кромешная тьма. Впрочем, вскоре папа вырезал квадратное отверстие примерно 30х30 сантиметров и приладил подходящий кусок стекла.

Наверное, в апреле мы вернулись в наш дом, а папу с диагнозом «дистрофия» положили в больницу, тогда их называли стационарами. Там паек был несколько выше. Но вернувшись из стационара, он принес нам пакет с кусками хлеба и сухарями, которые накопил там для нас. Быть может, не сделай он этого, он бы выжил? Хотя вряд ли.

С помощью мужа сестры тети Зины (нашей соседки, которая с дочерью Галей была в эвакуации, как тогда говорили) маме удалось устроиться на работу в госпиталь. (Не знаю какой. Не помню.) И маме удавалось приносить домой кое-что съестное. В основном это была пригоревшая каша, которую мама соскабливала с котлов, а потом мыла. Но и это уже не помогло папе. Вообще, во время блокады мужчины умирали раньше женщин и чаще, чем женщины.

Игорь. Мама не только сама выжила в блокаду, но и сумела сохранить жизни двоих сыновей. Во многом это следует приписать той железной дисциплине, которую она поддерживала в семье касательно гигиены, а также сроков и количества пищи. Я учился познавать время по стрелкам будильника. Бесполезно было ныть и выпрашивать крошку хлеба, пока не наступало время обеда или ужина, а там была порция. Она, порция, поддерживала горение жизни до следующего приема пищи, которая по возможности должна была быть горячей и съедобной. Помнится, мы перепробовали все рецепты того времени, исключая, пожалуй, лишь землю со сгоревших Бадаевских складов.

Нет правил без исключений. После войны мама часто рассказывала о том дне (мы жили тогда на улице Шкапина), когда попрощалась с мужем, чувствуя себя умирающей от поноса и полного бессилия, и попросила отломить от плитки шоколада (неприкосновенный запас) пару долек. Это спасло жизнь. Понос прекратился и силы вернулись.

Те, кто выбивался из режима жесткой экономии и не находил в себе силы воли делить съестное на порции, уходили из жизни. Масса примеров.

Володя. Тем временем потеплело, зазеленела травка. Я бродил по Юсуповскому саду в поисках съедобной травки. Это крапива и травка под названием мокрица. Мама варила вкусные, как нам тогда казалось, щи. Мне помогал и брат Игорь.

Наступило и лето. Но даже и в теплое время мне (и другим я думаю) все еще не удавалось согреться вполне, пока не наступил июль с теплыми и даже жаркими днями. А тем временем война продолжалась. Продолжались налеты бомбардировщиков, а артиллерийские обстрелы даже участились. Длинные световые дни позволяли немцам более точно стрелять. Позиции немецкой артиллерии находились близко от города. В частности орудия, обстреливавшие город, стояли на возвышенности высотой 132 метра у станции Можайская, а это в 25,5 километрах от Адмиралтейства. И ленинградцы слышали не только звуки разрыва снарядов, но и звуки орудийных выстрелов.

15 июля 1942 года в середине дня я, как обычно, был отправлен мамой гулять с Игорем. Погода была прекрасная. Я уселся с книгой на наружные ступени проходной парадной, находившейся рядом с воротами, выходящими на Малков переулок на солнечной стороне дома. На первом этаже парадной находился ЖАКТ (домоуправление, где находился «штаб» обороны дома). Окно ЖАКТа было защищено громадным, высотой метров 4-5, деревянным ящиком, заполненным песком. Местами песок осыпался, и Игорь играл за ящиком в куличики. Просвистел снаряд и разорвался неподалеку, затем второй. Я понял, что начался обстрел района. Я встал и позвал брата укрыться в парадном. Он немного замешкался за ящиком, а в это время метрах в тридцати разорвался снаряд (со стороны Фонтанки), меня что-то сильно ударило по ноге («поленом», подумал я). Тут же подбежал Игорь, юркнул в парадное, и я шагнул, но нога подогнулась ниже колена и только тогда я взглянул вниз. Нога была в крови. Игоря спас деревянный ящик, а меня то обстоятельство, что я уже стоял. Если бы я сидел на ступенях, то осколки попали бы мне в живот. А это почти верная смерть.

Потом прибежали сандружинницы из нашего дома, мама. (Папа в это время уже второй раз находился в стационаре) На носилках меня отнесли в поликлинику на пр. Майорова (теперь Вознесенский пр.), там мне оказали первую помощь и в санитарной машине отвезли в детскую больницу имени доктора Раухфуса на Лиговском проспекте. Там я пролежал ровно четыре месяца.

Игорь. Да, погода была чудесная. Услышав свист снарядов я «лег в песочек» (мое выражение), а вбежав в парадную, увидел, что Володя, белый как мел, сидит скрючившись и держится за ногу. Не помню, что он мне сказал, наверное, что надо позвать маму, ибо с этой мыслью я пересек двор и старательно побежал наверх на шестой этаж. Мои старания оказались напрасными. На четвертом или пятом этаже мама встретилась мне сама и продолжила свой бег к Володе.

Володя. До моего ранения мама, когда ей удавалось, навещала папу в стационаре, а потом, когда я попал в больницу, пошла к папе лишь 24 июля и пришла затем ко мне со страшным известием: умер папа. И уже похоронен на Пискаревском кладбище. Время было военное, извещать родственников о смерти близких было трудно и, во избежание эпидемии, умерших стремились похоронить как можно быстрее.

Тяжелое было время. Голод еще продолжался, лекарств не хватало. Позднее мама рассказывала, что врач говорила, что у меня положение осложнилось, рана стала гнойной, причем перебиты и раздроблены обе кости левой ноги и поэтому предложила маме дилемму: либо ампутировать мне ногу ниже колена, либо попытаться сохранить ногу, но в случае неудачи ногу нужно будет ампутировать выше колена. Представьте себе состояние мамы. Все-таки, слава Богу, она дала расписку, что берет на себя ответственность и просит сохранить ногу.

Слава врачам, меня значительно позднее не раз резали и проходило хорошо. А я только лишний раз убеждался в высоком профессионализме хирургов.

Игорь. Володя рассказывал, что под гипсом завелись черви. Они очень беспокоили рану, но сыграли роль санитаров.

Володя. Мама перевелась в другой госпиталь под номером 2222. Это был не просто госпиталь, а Сортировочный Эвакогоспиталь. Находился он в больнице Мечникова. Тогда он был чуть ли не загородом. Правда до больницы доходили трамвайные рельсы и была кольцевая станция трамвая. В больнице Мечникова маме дали комнату и, кроме того, удалось устроить Игоря в детский сад.

Нас поселили на последнем этаже жилого корпуса № 26, в котором жили сотрудники СЭГ-2222. Все корпуса там по традиции назывались павильонами. Мама работала в шестнадцатом павильоне. Тогда территория больницы была как бы отдельным городком и соединялась с городом лишь трамваем маршрута №14, который ходил крайне нерегулярно.

Игорь. Нам не сразу дали отдельную комнату. Я помню период, когда комнату в торце павильона мы делили с женщиной, у которой была дочка гораздо младше меня. Уходя на работу, женщины закрывали нас на ключ, и мы оставались одни. Я не помню голоса той моей подруги. Все время мы проводили в своих постелях. Было холодно. Вставали только по нужде. Ночные горшки стояли под кроватью. Помнится, такое пассивное времяпрепровождение не угнетало. Я много спал. Бодрствование проходило в воспоминаниях и мечтах. Картины прошлой довоенной жизни преобладали в моих мыслях. Зубы мои сладко ныли и шатались. Требовалось крепко-крепко стиснуть их и становилось легче. Вероятно, мой организм и организм моей соседки требовали отдыха и покоя.

Однажды днем за закрытой дверью комнаты послышалась осторожная возня. Тихо щелкнул замок. За дверью кто-то посторонний. Я притаил дыхание и смотрел сквозь прикрытые ресницы. Дверь открылась и в комнату вошли двое мужчин: один постарше, другой молодой. Огляделись, спокойно и сноровисто стали обыскивать нехитрый скарб помещения. Действовал и руководил старший. У меня дрожали ресницы. Молодой подошел к моей кровати, остановился; в руке блеснуло лезвие ножа. Он слегка прижал нож к моему горлу. «Не надо… Оставь его», – полуобернувшись от шкафа сказал старший. – «Уходим».

Снова щелкнул замок. Сердце мое отчаянно билось.

Когда появились свои взрослые, я как умел красочно все рассказал. Осмотрелись. Ничего не пропало.

«Дорогой, тебе приснилось», – сказала мама. Я не поверил маме и не верю до сих пор. Четыре этажа комнатной компоновки здания позволяли гулять ветру и кому угодно. Жильцов почти не было.

Все окружающие меня кого-то и чего-то ждали. Все разговоры были проникнуты ожиданием: ждали успехов на фронтах, ждали писем, ждали встреч с близкими. И я ждал чуда – я ждал возвращения папы! Возвращаются же пропавшие солдаты! Сколько об этом разговоров!

И пусть мама привозила меня на кладбище. Я видел его и вдыхал. Огромное поле. Небольшая часовня (сейчас ее нет). В поле работает экскаватор. Он роет длинные глубокие рвы. Часть рвов уже засыпана. Это братские могилы. Наверное, там были таблички, ибо к одному из свежих холмов-насыпей мы подошли и присели. Светило солнце. В поле росло много-много травы и полевых цветов. Много пространства еще не тронутого ковшом экскаватора. Меня тошнило. Свежий полевой воздух был сладким от запах разложившейся плоти, от запаха, идущего из глубины насыпей.

Ну и что? Я слишком любил папу, чтобы поверить в его исчезновение.

Володя. Школа, в которую я поступил, находилась на проспекте Мечникова на расстоянии одного километра с четвертью от нашего 26-го павильона. Это была удивительная школа и, хотя я проучился в 4-м классе даже меньше учебного года, я до сих пор с теплотой вспоминаю именно эту школу. Это был двухэтажный деревянный дом, обшитый тесом. В нем помещались несколько классов в условиях невероятной тесноты. Но в школе было очень уютно. И в ней была удивительно хорошая атмосфера. Самое главное то, что школа отапливалась дровяными печками. И там было тепло! Кроме того, я попал в класс, который вела удивительная учительница – я до сих пор помню ее – Евгения Петровна. Прекрасный педагог, чуткая, добрая женщина. Она создала в классе домашний уют и своей теплотой покорила всех нас школьников. В классе было только две колонки парт, с одним узким проходом, в котором разойтись было трудно. В одном углу стоял, как ни странно, скелет, который был бы более полезен в старших классах. Думаю, что в тех классах была еще бо́льшая теснота. Потому-то он и оказался у нас. Впрочем, мы все спокойно уживались с ним. В классе была масса красивых безделушек, открыток и личных вещей Евгении Петровны. Мне, например, очень нравился стеклянный кубик, на одной стороне которого была приклеена картинка рисунком внутрь, что создавало непередаваемое впечатление. В том году в классе еще учились вместе мальчишки и девчонки. На следующий учебный год нас разделили, развели по разным школам.

Класс был дружный, хотя и небольшой – человек 20-25. И эта дружба продолжается и сейчас. (Написано в 2000 году.)

Наступила весна 1943 года. Наш четвертый класс на летние каникулы, как и более старших учеников, распределили на сельскохозяйственные работы. Большинство попало в совхоз, а я попал в подсобное хозяйство при больнице Мечникова. А осенью наш класс, как и во всех школах страны, распался: было введено раздельное обучение. Нашу деревянную школу разобрали на дрова. Девочек направили в школу в конце Кондратьевского проспекта, а мальчишек разместили в пустовавшее здание школы на проспекте Мечникова, ближе к больнице, где мы жили. Под школу из четырех этажей отвели только один – второй. А на первом этаже располагались зенитчики. Их зенитные орудия стояли рядом со школой. В нашем 5 классе был всего 11-12 человек. Мальчиков конечно. Русский язык преподавала директриса школы, которую звали Антонина Густавна Ашмутайт. Все мы решили, что она немка. Самый популярный лозунг был тогда «Смерть немецко-фашистским захватчикам». Поэтому мы невзлюбили ее со страшной силой и старались сделать ей гадости. Теперь мне ее жалко.

Отвлекусь от школьной жизни. Расскажу о нашем быте. Мама продолжала работать в 16 павильоне. Игорь ходил в детский сад, куда я приводил его и забирал вечером домой. Детский сад располагался против нашего жилого 26-го павильона, в котором жил мой хороший приятель Эдька Бауман, с которым много позднее я проработал вместе в одном институте, где он занимал пост заместителя главного инженера (РИРВ). Был еще один жилой павильон, кажется 32-ой, но были случаи, когда сотрудники Госпиталя жили в комнатах, расположенных в госпитальных павильонах, как, например, другой мой приятель Лёвка (Леон) Гроховский, с которым мы дружили до конца. Он стал доктором медицинских наук, и мы дружили домами.

Наша комната, в которой мы жили, была обставлена более чем скромно. Три железных кровати (в госпитале достать их было просто), стол, пара стульев. В свое время мама нашла печника, и он соорудил примитивную плиту, вывел жестяную трубу в окно на улицу. И моей обязанностью было доставать топливо для печки, на которой мама варила еду и которая обогревала нас в холодное время. Туалет был в конце длиннющего коридора, который, как и лестницы, не освещался. Этого требовала светомаскировка, да и нехватка лампочек.

Игорь. Как и продукты тепло было в дефиците. Я тоже знал, что надо экономить топливо и вовремя закрывать заслонку печной трубы. Иногда я прилежно следил за моментом исчезновения синих всполохов над угольками и побуждал взрослых, т.е. маму и Володю, закрывать трубу. Дело было серьезное – либо через полчаса комната становилась холодной, либо возникала опасность угара. Случаи смертельных угаров были у всех на слуху. Два, три случая предотвращения гибели я помню и в нашей семье. Дело ограничивалось тошнотой и головной болью и, естественно, стужей в комнате от проветривания.

Мама ходила на работу, Володя ходил в школу, а я посещал детский сад. Я помню пребывание в двух группах детсада; я же рос! Став взрослым, я стал и пребываю сторонником детсадовского воспитания ребенка.

В этом моем убеждении лежит личный опыт. Низки мой поклон всем тем, уже ушедшим из жизни, но не из моей памяти, воспитателям и нянечкам и, совсем уже неизвестным мне, организаторам, которые вели процесс моего и моих сверстников взросления. Поясню…

То, что в детсадике неукоснительно соблюдался режим четырехразового питания, дневной сон, соблюдались правила гигиены – все это, заслуживающее уважение оставим в стороне.

Главное, нас все время образовывали: читали книги, беседовали, проводили занятия по рисунку и живописи, выполняли физкультурные упражнения, проводили музыкальные занятия. Я лично даже уставал от этого. Сказывалась слабость. Когда я заболевал, я оставался дома. Один. Володя достал провода и наушники и «радиофицировал» мою кровать в комнате. Он же достал много журналов и книг. Очнувшись от сна, я мог слушать радио и рассматривать картинки. По вечерам перед сном Володя рассказывал сказку или читал вслух какой-либо рассказ, но с одним условием я должен был вкратце пересказать услышанное. Как я ему впоследствии благодарен!

Но вернусь к детсаду. Я помню организацию новогоднего представления, где я был зайцем и прыгал в костюме-комбинезоне среди других костюмированных друзей.

А к какому-то советскому празднику, мы долго готовили представление с танцами народа Союза. Репетиций было много, мы, дети, были разбиты на сценические группы – народы и разучивали танцы в костюмах этих народов. Найдите сейчас такой детский сад!

Я был определен «русским». Мой костюм представлял собой брюки, белую рубашку навыпуск, кушачок и сапожки или лапти.

Но я был пленен разноцветьем других народов. По моей просьбе меня перевели в другой «народ», не помню, кажется в украинский. Я с гордостью похвастался этим событием маме.

«Но ты же русский», - сказала мама и не выказала восторга по поводу моего перевода. Странно, но после этого маминого замечания мой «интернационализм» несколько угас.

Детсадовские дети выступали перед своими мамами. А вот школьники и мой Володя был «артистической» звездой в постановке для выздоравливающих раненых. Большой зал, большая сцена. Пьеса была о партизанах и народном сопротивлении оккупантам. Володя был партизаном и гордо носил берданку вниз стволом (у нас были депутаты по этому вопросу).

Но Володя был не только артистом, он был и театральным художником. Один из небольших павильонов больницы; от главного входа вправо наискосок был отдан под библиотеку. Я бывал там с братом. В этом храме культуры заведовала молодая женщина, и, как я понял, сложились с ней хорошие отношения. Он помогал в каких-то оформительских работах. Иногда он брал эти работы домой, в нашу комнату. Я с завистью и восхищением следил за его смелыми движениями в крое и окрашивании «творений». Одно из таких «творений» - картонная пушка, сделанная для спектакля, надолго поселилась у нас в комнате и давала стимул моему воображению.

Володя. Летом был легче. Было тепло, и мы с Игорем ходили купаться на пруд, который был за железной дорогой недалеко от станции Ручьи. Еще одно развлечение – катание на вагонетках. Очень опасное развлечение, как я теперь понимаю. Вагонетки использовались для развозки раненых по павильонам, когда приходили к «браме» (платформе) санитарные поезда, их почему-то называли «летучками». Может быть потому, что по приходу поезда по всему Госпиталю объявлялся аврал. Вагонетки не имели настила, просто к вагонетке пристроили большую раму, на которую укладывали носилки с ранеными, в количестве четырех.

Игорь. Ну как не вмешаться. Надо пояснить. По всей территории больницы на временной подсыпке была проложена настоящая узкоколейная железная дорога. На этой дороге были устроены переводные стрелки для перехода на ответвления. Было ответвление и на дровяные склады, куда подходила ветка настоящей большой железной дороги. Таким образом, на вагонетках можно было перевозить и хозяйственные грузы. Другое дело, что на этой узкоколейке не было машинной тяги. Два-четыре человека легко управлялись с таким экипажем. Да, что говорить! Мы, детсадовские ребята, любили разгонять эти вагонетки, запрыгивать на них и кататься на таких скоростях, что иногда вагонетки сходили с рельс, а мы летели кувырком в стороны.

Володя. Несколько улучшилось положение с продовольствием. Но, несмотря на это, чувство постоянного голода не отступало. И пропало чувство голода значительно позднее – несколько лет спустя после того, как я поступил на флот.

Кончились летние каникулы, кончились сельхозработы, но мне пришлось искать новую школу. Дело в том, что последняя школа была всего пятиклассная. Новая школа, в которой мне предстояло учиться в шестом классе, находилась на Охте рядом с Большеохтинским кладбищем в старинном здании, несущем черты церковной архитектуры. Здание прекрасно сохранилось. Большие коридоры, широкие лестницы, актовый зал с прекрасным дубовым потолком. Но, в шести километрах от нашего 26-го павильона. Правда, можно было ездить на трамвае, но они ходили с большими перебоями, особенно зимой, когда рельсы заносило снегом.

Рядом со мной сидели приятели: Лёвка (он вскоре уехал к себе домой) и Эдька. Он сидел впереди. Нас связывало переговорное устройство, состоящее из резиновой трубки. Оно помогало на контрольных работах. Нужно сказать, что мои успехи к этому времени весьма понизились. Особенно плохо у меня шли два предмета – немецкий язык и алгебра. Причин тому было много. В частности, в тот год я много болел, отстал в алгебре, а нагнать было трудно, и я ее запустил. А что касалось немецкого языка, то в пятом классе (в школе на проспекте Мечникова) я учил французский язык, хотя я в нем и не блистал, но по немецкому языку один прошедший учебный год в новой школе был упущен и нагнать пропущенное мне было не по силам. Забегая вперед, я скажу, что в следующем учебном году, я буду учиться в другой школе, где преподавался английский язык! Получалось, что мне предстояло самостоятельно учить сначала английский язык за два года.

Но вернусь к своему повествованию. Как бы ни было трудно учиться, я учился и ниже троек по немецкому и алгебре не опускался.

А тем временем наступил 1945 год. Кончилась зима, пришла весна, наступил май. О, этот май! Каждый день мог быть последним днем Войны. Ужасной войны, которая так долго длилась и которая потребовала столько жертв!

И вот наступил этот светлый день – 9 мая 1945 года. Война окончена. Враг повержен. Как все мы были счастливы!

Игорь. В один из майских дней нам в детском саду сообщили, что завтра мы поедем смотреть, встречать возвращающиеся наши войска.

На грузовой бортовой машине вместилась наша группа и мы поехали. Я не знаю в каком месте города мы остановились. По мостовой рота за ротой почти непрерывно шли усталые люди. На их лицах не было отсвета торжества. Одеты они были в повседневную полевую форму. У меня было впечатление, что они вышли в дорогу давно, и перед ними еще длинный путь. Шли герои войны, шли буднично, так, как идут рабочие после работы.

А мы, дети, как и вставшие по тротуарам и обочинам горожане, махали руками, что-то кричали, улыбались и хотели, чтобы и они, победители, тоже заулыбались и пошли энергичнее, бодрее, заряженные нашим энтузиазмом.

Наша семья вернулась на Малков. Осенью я стал учеником первого класса 241-ой школы. Мама продолжала работать в больнице имени Мечникова.

Приложение (текст ксерокопии)

Газета «На страже Родины» за 21 августа 1942 года.

Здравствуйте, дорогие товарищи бойцы. Посылаю вам пламенный пионерский привет и желаю вам как можно больше истребить фашистских убийц. Я лежу в больнице. Во время артиллерийского обстрела города меня ранило осколком снаряда, который послали гитлеровские грабители в наш героический город Ленина. Много родных и знакомых мне людей погибли от руки фашистских палачей. Самый я остался сиротой – у меня погиб отец. И таких ребят, потерявших родителей, сейчас в Ленинграде немало. А потому, товарищи бойцы, у меня к вам просьба: «Уничтожайте «фрицев» и «гансов»!

Вова Драгунов. 12 лет.

Это письмо написано на больничной койке. Вова Драгунов ранен. Вот как это было. Вечером Вова Драгунов сидел на улице и наблюдал за своим братишкой Игорем четырех лет, который возился в куче песка… Внезапно разорвался фашистский снаряд. Вова был ранен осколком в ногу. Маленький ленинградец, несмотря на резкую боль, увел братика из зоны обстрела. Добравшись до своего дома, он упал, потеряв сознание. Очнулся Вова Драгунов уже в больнице… Теперь он поправляется.

Володя (2000 год). Характерный стиль письма – следствие стиля всех газет и радиопередач, выходивших тогда. Кроме того, корреспондент, сидевший рядом с моей койкой, немного направлял мои старания. Что же касается постскриптума, то это на совести корреспондента. Во всяком случае я не на минуту не терял сознание, да и «добираться до дома» - смешно: я стоял у порога. Впрочем, в другой статье (я ее не нашел) фантазии было еще больше. Так было принято.